воскресенье, 22 января 2012 г.

УЛЫБЧИВАЯ


   Марина и Сергей Дяченко
  
 
  
   * * *
Звезда сорвалась с неба. На мгновение из золотой точки сделалась золотым волоском.
И снова темно. В потоках знойного воздуха мерцают далекие душные звезды. Женщина перевела дыхание, отошла от окна; тонкие простыни на богатом ложе смяты и скручены жгутами. Один жест — и служанки меняют их, двигаясь неслышно, как ночные бабочки.
Она легла. Закрыла глаза. До рассвета далеко.
  — Мустафа!
   Кто сказал?! Вскинулась, села на постели. Слепо огляделась в сумраке опочивальни. Нет никого, только немая служанка, как тень. Кто сказал «Мустафа»?..
Она, всемогущая. Она, богатейшая. Свободная — не рабыня. Любимая. Повелительница. Милостивый Аллах, почему же она так беспомощна, так несчастна, так безнадежно обречена?
Улыбка была ее ключом, ее паролем. Когда ей было пятнадцать лет, когда она в один день потеряла все — дом, отца, родину, свободу, даже красоту на время потеряла, потому что девочка, босиком бегущая в связке с прочими пленниками от Рогатина до Кафы, отчаявшаяся, покрытая пылью, потом, засохшей кровью, немногим более красива, чем брошенное у дороги рванье... В те страшные времена улыбка спасла ее. Из всех рабов, живыми добравшихся до невольничьего рынка, она была первая, кто сумел улыбнуться.
— Хуррем, — удивленно сказал кто-то из тех, черных и страшных, гнавших ее всю дорогу кожаным кнутом с завязанными на нем узлами.— Улыбается... Хуррем...
Она улыбалась. Начинался сентябрь; начинались двадцатые годы шестнадцатого века.
 ...Ее отец был сельским священником. Мать умерла, и образ ее изгладился в памяти. Об отце вспоминалось больше: руки, большие, мужицкие, с широкими, как лица, ногтями.  Конец лета. Жатва. Тяжелеющий в руке серп. Рассвет в мокром-мокром от росы поле... Дрожащий воздух, медленно тянется воз, и кто-то кричит издалека, почти из-за горизонта: «Настя-а!»
Подорожник под черными копытами чужих лошадей. Грязные чужие руки, цепкие, как аркан. Ее перебросили через седло; мир опрокинулся. Она видела внизу небо, а над головой землю, траву, бьющие о глину копыта...
 У нее всегда была ясная память. Отец не мог нарадоваться: она помнила молитвы назубок, один только раз услышав. И на этот раз память не сжалилась над ней; она помнила каждый день той дороги.
Она помнила, как закололи Маричку, которая сбила ноги не могла больше идти.
Она помнила, как отрубили голову Василю, который пытался сбежать ночью, на привале. Прежде чем рубить голову, отрубили руки и ноги...
В первые дни она хотела умереть. Потом — захотела жить так сильно, как никогда прежде.
Наконец, она прекрасно помнила Кафу, столицу работорговли. Как пленниц придирчиво осматривали. Как ее мыли в кадушке; во взглядах всех этих чужих, непонятно говоривших людей было выражение, которого она не могла понять.
   Они смотрели на нее, как на удачно приобретенную вещь — заранее довольные барышом, который можно будет получить на базаре.
Она помнила, как впервые ела гранат. Как долго и удивленно смотрела на необычно жесткую грушу; как другая пленница с Украины, проведшая в «школе невольниц» уже несколько месяцев, научила ее снимать кожицу цвета запекшейся крови и выковыривать — выкусывать — сладкие прозрачные «зернышки»...
И как впервые увидела евнуха. И удивилась, и испугалась: существо это не было ни мужчиной, ни женщиной. Грузное тело, три подбородка — и тонкий, пронзительный детский голосок.
   Здесь все было ново и пугающе. И все было просто: ты покорна или мертва. Настя хотела жить — и каждое утро, осознавая себя живой, улыбалась.
 «Хуррем» — слово, означающее «смеющаяся» — сделалось ее вторым именем.
 Невольниц учили. Для того, чтобы быть проданной дорого, необходимо множество знаний и умений.
Их учили любви — вместо «мужчин» были деревянные модели.
Их учили зазывно улыбаться, изображать смущение, страстно покачивать бедрами, пронизывать деревянного «повелителя» нежным взглядом. Изгибаться в любовной муке.
Их учили заветам Магомета. Языкам. Поэзии. Географии.
Хуррем улыбалась.
 Ее стали замечать учителя.
 Являлись покупатели; хозяин не выводил Хуррем на общий торг, где девушки старательно сверкали глазами и страстно выгибались под взглядами какого-нибудь богатого «баши». Хозяин намерен был продавать Хуррем не здесь — и совсем по другой цене...
 Она помнила путь через море. Деревянную палубу, через которую перекатывались волны. Тошноту и бессилие; я буду жить, твердила она. Я выживу.
 Стамбул оглушил ее. Над городом поднимались минареты и кипарисы; на Аверетбазаре, чудовищном торжище, продавали все, что только рождалось и создавалось на земле. Ковры, посуду, драгоценности, оружие, скот, людей.
 «Образованных» невольниц продавали отдельно; гул базара доносился до Хуррем, как сквозь вату. Девушки стояли цепью — среди них были чернокожие и ослепительно белые, маленькие и огромного роста, стройные — и покрытые складками жира; самую толстую невольницу хозяин заставлял все время есть: пусть покупатели увидят, что со временем она станет еще толще... Рядом с другой невольницей, беловолосой, стояли ведра с водой — когда появлялся покупатель, она по знаку хозяина поднимала их над головой, заставляя поражаться своей невиданной силе...
 Хуррем стояла, впервые за много дней позабыв свою улыбку. Подавленная. В ужасе перед собственной близкой судьбой. Хозяин был недоволен; по возвращении с базара ее ждало неминуемое наказание...
 ...Что это? Евнухи, целая толпа. Впереди вельможа в богатом тюрбане; за ними носилки из черного дерева, «лектика».
 Засуетился хозяин. Шепотом отдал команду невольницам; задержался взглядом на лице Хуррем, и она содрогнулась. Ну улыбайся же ты, улыбайся!.. Нет. Губы, будто каменные.
 Черная крыша носилок держалась не четырех золоченных столбах. Внутри, в полутьме, за складками шелковых занавесок...
 Мальчик лет десяти. Да, мальчик. В руках игрушечный лук. На голове огромный тюрбан.
 Мальчишка встретился с ней глазами. Секунду глядел серьезно; потом вдруг подмигнул и улыбнулся.
 И она улыбнулась в ответ!
 Солнце лежало на ее золотых волосах. Блеснуло на белых зубах, прыгнуло в глаза, оттенило ямочки на подбородке. Мальчик соскочил с носилок. Остановился перед строем невольниц; на боку у него болталась игрушечная сабля в ножнах, украшенных настоящими изумрудами.
— Ты откуда? — требовательный вопрос.
— С Украины...
— А, так ты роксолана?
И обернулся к вельможе, уже стоявшему рядом:
— Хочу ее!
   И обернувшись к Хуррем, доверительно:
   — Я Мустафа.
  
  * * *
Она очутилась во дворце султана. Входя в ворота, пришлось зажмуриться. Справа и слева торчали на кольях человеческие головы; переступая порог сераля, она уже знала: отсюда не выйдет. Никогда.
Очутившись в гареме — наложницей ли, служанкой — забудь о дороге назад.
Ее купил царевич Мустафа. Теперь Хуррем оказалась собственностью его матери Гюльбехар — любимой жены Сулеймана Великолепного. Законодателя. Строителя. Завоевателя. Властителя Цареграда и Ерусалима, Смирны и Дамаска и семиста городов Востока и Запада. Десятого Падишаха Османов, царя пяти морей и трех частей света.
И Хуррем мыла Гюльбехар ее прекрасные ноги.
Черноглазый смуглый мальчишка стрелял из игрушечного лука по тыквам, которые на высоких шестах проносили перед ним слуги. Хуррем смеялась; Мустафе хотелось, чтобы она стреляла тоже. Она сперва стеснялась, потом пугалась; потом, вдруг раззадорившись, натянула лук — и попала довольно метко, только не в тыкву, а в висящий на столбе фонарь...
Теперь ее наверняка накажут, но она не боится. Мустафа смеется, довольный своим превосходством; Хуррем хочется, чтобы он смеялся всегда. Чтобы его замечательный смех никогда не замолкал...
  
 * * *
Цвел жасмин. Хуррем отлично запомнила, что в тот вечер весь парк был полон жасминовым запахом.
Гюльбехар, любимая жена султана, ожидала повелителя в опочивальне. Самые пышные, самые яркие и легкие ткани увивали ее грузную, но все еще упругую и соблазнительную плоть. Гюльбехар ждала ночи, как ожидают битвы; у султана так много юных наложниц, и первой жене приходится проявлять чудеса соблазнительности, чтобы не оказаться раньше времени просто матерью наследника Мустафы, еще одной тенью в гареме, еще одной навеки забытой.
Рабыня стояла, не смея поднять головы, в тени коридора, у раскрытого окна, за которым покачивалась ветка жасмина. Тяжелые шаги раздавались все ближе. И перед ней, на мягком как трава ковре, остановились тонкие парчовые туфли с чуть приподнятыми острыми носами.
Мужская рука с длинными жесткими пальцами взяла ее за подбородок, бесцеремонно вздернула лицом вверх; в полутьме коридора Хуррем увидела над собой черные пристальные глаза.
Первая мысль была: Гюльбехар не простит! Жить, жить, жить!
И вдруг, откликнувшись на мольбу о жизни как на условный сигнал, губы ее сложились в улыбку.
Рабыня улыбнулась султану! Хуррем улыбалась, оправдывая свое имя; Гюльбехар в дверях опочивальни ждала только минуты, когда султан отойдет от дерзкой рабыни. Тогда — знак евнухам — веревка на шею -бассейн...    
Султан выпустил ее онемевший подбородок. Хуррем едва устояла на ногах; она все еще улыбалась.
Медленно, как парящая птица, к ногам невольницы опускался оброненный султаном прозрачный шелковый платок. Султан повернулся и ушел; кажется, и шаги его стихли в глубинах дворца, а платок все еще парил, раскинув невесомые «крылья», и наконец лег на ковер умиротворенно и мягко.
Хуррем смотрела на него, ничего еще не в силах понять; где-то в глубине опочивальни рыдала и рвала на себе одежду безутешная Гюльбехар. Зачем она купила на Аверетбазаре эту девку? Зачем она не велела ее задушить во сне еще вчера ночью?..
— Ступай за мной, — услышала Хуррем дребезжащий тонкий голосок. Она давно не обманывалась его писклявой ребячливостью; кизляр-ага, главный евнух, был в гареме человеком вездесущим и страшным.
Кизляр-ага повлек ее по коридорам, и первую половину пути она знала точно, что идет на смерть, и только потом, почему-то сжалившись, евнух сказал:
— Тебя ждет султан.
Она улыбалась. Сквозь страх и сквозь боль.
 На другое утро она уже не была служанкой. Ее переселили в покои, роскошь которых могла соперничать с убранством комнат Гюльбехар. Ее новые одежды придавали ей сходство с экзотическим цветком; маленький Мустафа, впервые увидев ее в новой роли, замахал руками — и вдруг помчался по саду, топча цветы, прыгая через самшитовые изгороди, как ошалевший от радости пес.
Гюльбехар не показывалась. Хуррем узнала потом, что в те дни верные евнухи, как могли, успокаивали любимую султанскую жену: у Сулеймана блажь, голубые глаза и золотые волосы скоро наскучат ему, еще будет время налюбоваться падением дерзкой служанки, она отправится в нижний гарем, туда, где коротают дни покинутые жены и отвергнутые наложницы...
Сулейман призвал ее к себе на следующую ночь. И на следующую. И опять; установившаяся «очередь» на султанское ложе смешалась и рассыпалась. Наложницы роптали. Не на султана, избави Аллах. На Хуррем.
А у нее открылись глаза, и она наконец-то его увидела - молодого, могучего, бронзовокожего, с завораживающими черными глазами; веселого и нежного, улыбкой похожего на Мустафу. У нее развязался язык, и она смогла говорить с ним; она поразила его знанием арабской поэзии, она читала на память из Корана — без единой ошибки, более того — она выказывала понимание священных текстов.
И улыбалась. Ее улыбка имела над ним поразительную власть.
Время шло, и таяли надежды Гюльбехар. Хуррем родила султану сына — Мехмеда. И еще одного — Селима. А потом Баязета, Джехангира и дочь Хамарие. Но только Баязет унаследовал ее улыбку.
 Мехмед умер в младенчестве. Хуррем страшно боялась за жизнь Баязета; крошечный султанский сын в колыбели бывал беспокоен, медленно рос, часто болел. Хуррем проводила над ним сутки напролет; лекари твердили, что Баязет.
Баязет выжил. Поднялся на слабые ноги и впервые пошел к ней — по траве, по песчаной дорожке, шел и улыбался ее собственной улыбкой. А она тогда уже готова была дать жизнь дочери...
К тому времени она вслух признала, что нет Бога кроме Аллаха и Магомет — Пророк его. Хотя в дни самых тяжелых болезней Баязета —  конечно, когда никого не было рядом, — она тайком крестила его и бормотала слова, знакомые с детства: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, ради Пречистая твоя Матери помилуй...»
Однажды, когда Сулейман был в походе, она позвала муфтия и выказала желание построить мечеть в угоду Аллаху. А при мечети — имарет, то есть кухню для бедных — ради спасения своей души.
— Доброе дело, о несравненная, — вежливо ответил муфтий, — но вряд ли постройка имарета может послужить спасению твоей души — ведь душа рабыни принадлежит ее господину, и все деяния рабыни — заслуга либо провинность хозяина!
Но ей нужно было, чтобы муфтий запомнил разговор — и передал султану.
Так и случилось.
 — Что с тобой, Хуррем?
Она молчала.
  — Почему ты не улыбаешься, Хуррем?
— Я рабыня, — прошептала она устало и тихо. — Ах, стоит ли  об этом говорить, ведь я твоя рабыня, и если мои добрые дела послужат спасению твоей души...
На следующий день она была свободна.
Еще через несколько дней она стала законной супругой Сулеймана Великолепного. Эту свадьбу в Константинополе запомнили надолго.
 Ночные улицы были залиты светом. Во дворце играли музыканты. По дорожкам парка ползали черепахи, на панцирях которых покачивались цветные свечи; деревья и дома утопали в цветочных гирляндах.
— Роксолана! — кричала толпа. — Роксолана!
Это было ее новое, третье и самое главное имя.
Вскоре после свадьбы она встретила Гюльбехар. Ее бывшая госпожа — и бывшая любимая жена Сулеймана — осунулась и подурнела; взгляд, брошенный ею на игравших рядом Баязета и Селима, заставил Роксолану подобраться.
— Не радуйся, - сказала опальная черкешенка. — Твои дети умрут, все в один день. Твои сыновья.
Роксолана поняла мгновенно. Законы Османской империи давно не были для нее тайной; она отгоняла мысль об этом. Она верила, что Сулейман проживет долго, а что будет потом — еще посмотрим; возможно, закон Фатиха удастся отменить. Или обойти. Или еще как-нибудь обмануть судьбу.
— Не надейся, — Гюльбехар будто читала ее мысли. — Закон Фатиха неизменен. В день, когда мой сын взойдет на престол, твои сыновья умрут.
И ушла, оставив Роксолану, будто пораженную громом.  
 * * *
 Ночами ей снилось, что вся комната полна извивающихся змей. Это ползают, кишат, переплетаются шелковые черные шнурки.
Сулейман не вечен. Он умрет. Наследник его, Мустафа, станет султаном. Одиннадцатым повелителем Османской империи; тогда всех его братьев задушат. По закону Фатиха. Черным шелковым шнурком. И Баязета.
По утрам султан находил подле себя нежную, веселую, улыбающуюся жену.
Он боготворил ее.  Вскоре после той памятной встречи с Гюльбехар оказалось, что Сулейман Великолепный не хочет делить ложе ни с кем, кроме Роксоланы. Его гарем, услада и гордость, превратился в место пожизненного заточения забытых, брошенных женщин.
Ее называли счастливейшей. Ей завидовали отчаянно; она улыбалась, ни жестом, ни взглядом не выказывая ежедневного ужаса, под которым жила: закон Фатиха... Черный шелковый шнурок...
Ее дети взрослели под сенью этого ужаса.
В отсутствие Сулеймана, ходившего походами на неверных, она правила страной. Она строила, много строила — мечеть все на том же Аверетбазаре, имарет, лечебницы, перестроенный дворец Топкалы... Она знала толк в торговых и финансовых делах. Много и охотно общалась с европейцами.  
Стоя у власти, следовало быть жесткой. Иногда она отдавала приказ о чьей-нибудь казни, не отрываясь от чтения или от рукоделья.
Ее называли ведьмой.
Она писала письма Сулейману — в стихах. И он отвечал ей — стихами.
— Любимый... Мустафа совсем взрослый... Как он похож на тебя!
Это была чистая правда.
— Мне кажется, он тяготится своей ролью младшего, ему неуютно в твоей тени... Молодому человеку нелегко ежедневно выдерживать это сравнение: все ведь сравнивают его с тобой, порой невольно...
Сулейман задумался. И через несколько дней решил вот что: поскольку наследнику Мустафе пришло время попробовать себя в государственных делах, он отправляет его в далекую провинцию Диарбекир — наместником. И мать его, Гюльбехар, должна отправиться вместе с ним.
— Мудро, — похвалила Роксолана.
Мустафа простился с ней, как со старшей сестрой. Она поцеловала его на прощанье и просила беречь себя — мало ли...
 * * *
Вот уже много месяцев Сулейман только и слышит со всех сторон: Мустафа мудр. Мустафа силен. Мустафа так разумно правит провинцией... Мустафу обожают народ и янычары. Мустафа так близко к Персии, а в Персии — как странно — все ширятся волнения и смута...
Осталось последнее. Осталось письмо Мустафы к персидскому шаху; очень достоверное письмо. Оно уже готово, осталось дать сигнал. Дать знак — и отцу доставят якобы перехваченное письмо от сына к врагу — почтительный сын просит у персов поддержки в деле освобождения трона...
На золотом блюде ждет ее сладкий гранат. Она берет плод в ладони, долго смотрит на него — потом сжимает руки. Бегут по запястьям, падают на блюдо красные капли.
Сегодня она отдаст приказ. Когда приходится выбирать между жизнью своих сыновей и чужого сына — никакая мать не ошибется в выборе.
Сулейман воспылает гневом и двинет на сына войска.
Сын в последний момент вбежит в отцовский шатер — безоружный; его задушат шелковым шнурком по приказанию Сулеймана и на его глазах.
Роксолана наконец избавится от навязчивого кошмара; наследником станет Селим. Пусть «пьяница» — зато он добр, и, может быть, пощадит своих братьев...
Как твердил тогда отец, разнимая дерущихся мальчишек: «Вы же братья... Грех какой... Кто пожалеет, если не брат?..»
Сейчас, отдавая приказ, она еще не знает, что после гибели Мустафы заговор будет раскрыт. Что над ней и над сыновьями нависнет угроза неминуемой казни — но Сулейман простит ей. Как прощал всегда.
И она, так и не став «валиде», то есть матерью султана, — умрет на руках у безутешного Сулеймана и будет похоронена в Сулеймание — прекрасном храме, построенного во многом благодаря ей.
Она не знает, что после ее смерти сыновья ее сцепятся за власть. Спасаясь от Селима, Баязет обратится за помощью к персам; Сулейман добьется выдачи Баязета и казнит его. И Джехангир умрет тоже.
«Вы же братья... Грех какой...»
И на этот раз удача не изменит ей: она никогда не узнает всего этого.
И, в последний раз глядя в глаза своего султана, умрет.
Улыбаясь.
  
   

Комментариев нет:

Отправить комментарий